Философия консерватизма: противоречия и преодоления

 

12

Малер Аркадий Маркович 

Православный философ, исследователь и преподаватель истории христианской философии, глава интеллектуального клуба “Катехон”, член Синодальной Библейско-богословской комиссии и Межсоборного присутствия Московского Патриархата.

 

 

Термин “консерватизм” обрел в истории России парадоксальную судьбу. На первый взгляд, консервативные настроения в нашей стране, в самых разных проявлениях, весьма распространены, и не только оппозиционные силы, но сама власть, в первую очередь, должна была бы быть заинтересована в положительном использовании этого термина, в создании и поддержке какой-нибудь “консервативной мысли” и “консервативного движения”. Вместо этого, на сегодняшний день мы можем прямо констатировать, что термин “консерватизм” до сих пор звучит в массовом восприятии достаточно экзотично и далеко не каждый политик, переживающий за свою электоральную поддержку, согласится маркировать свою платформу подобным образом. Не один политик уверял автора этих строк, что он бы назвал свою партию “консервативной”, но “народ не поймет” и поэтому предпочитал названия, зачастую, антиконсервативного характера, но зато узнаваемые в народе. Парадоксальность этой ситуации усугубляется тем, что на крайне “прогрессивном” Западе, где часто упрекают Россию в излишнем консерватизме, соответственно именующие себя политические силы занимают одно из ведущих положений. Среди наиболее ярких примеров – Консервативная партия Великобритании и Республиканская партия США, открыто называющая себя консервативной.

1236881_524921847586158_887159227_n

Если можно найти какое-то логическое объяснение этого парадокса, то оно заключается в аномальном, прерывном развитии партийно-парламентской системы в истории России. Легальная партийная система возникла в России только в 1905 году и просуществовала до 1917 года, когда одна из партий, причем, самая левая и антиконсервативная по своей идеологии, пришла к власти насильственным путем и удерживала эту власть до 1991 года. Поэтому такие политические понятия как “правая” или “консервативная” позиция при этой власти не имели бы никакого смысла, а после её падения обрели двусмысленный характер, и эта двусмысленность сказывается на этих понятиях до сих пор. В то же время, сам термин “консерватизм” рано или поздно не мог не прозвучать в среде политических интеллектуалов постсоветского времени, желающих именно таким образом обозначить свою идеологическую позицию, однако до конца 2000-х годов он так и не вышел за рамки салонно-академических дискуссий. На этом фоне колоссальным прорывом можно считать долгожданное для многих признание консерватизма официальной идеологией «Единой России», когда 23 ноября 2009 года на XI съезде этой партии в Санкт-Петербурге председатель её высшего совета Борис Грызлов заявил: “Сегодня мы принимаем Программный документ партии, в котором вместе с задачами повышения качества жизни и проектами экономического развития будет четко обозначена наша идеология — российский консерватизм. Это идеология стабильности и развития, постоянного творческого обновления общества без застоев и революций”.

Многие политические идеологи самых разных оттенков способствовали тому, чтобы добиться от руководства «Единой России» такого признания, и нельзя исключать, что за этим признанием однажды не последуют более серьезные шаги, но его основательность будет проверена, прежде всего, частотой употребления самого термина “консерватизм”, и вот этой частоты пока что не наблюдается. Вместе с этим, если обратить внимание на самоназвания различного рода интеллектуальных изданий, “клубов” и “центров”, которые за последние годы пытались влиять на идеологическую эволюцию власти, то среди них термин “консерватизм” употребляется весьма активно. Более того, можно сказать, что именно это понятие, как никакое иное, объединяет сегодня политические инициативы самого разного идейного направления, и поэтому последним шагом в его популяризации может быть только его употребление на массовом электоральном уровне, подобно тому, как употребляются идеологемы типа “коммунизма” или “демократии”. Таким образом, если ещё совсем недавно сторонникам консерватизма приходилось бороться за легитимацию этого понятия в российском политическом пространстве, то сегодня начинается борьба за его монополизацию в качестве основного идеологического маркера. Коль скоро это так, столь скоро необходимо определить основные концептуальные основания идеологии консерватизма, дабы не оказаться жертвами очередного жупела, за которым ничего не стоит.

Сам термин “консерватизм” обладает одним фундаментальным свойством, составляющим как его преимущество, так и его недостаток, – абсолютной ценностной бессодержательностью. Это чистая форма без какого-либо ясного содержания. Если перевести термин “консерватизм” на русский язык, то он означает не более, чем охранительство. Консерватизм призывает к тому, чтобы нечтоохранятьконсервировать, и никакого иного положительного содержания в нем нет, а поскольку консервировать можно всё, что угодно, то и под самим консерватизмом тоже можно понимать – всё, что угодно. В соответствии с законами логики, содержание любого понятия обратно его объему, то есть, чем больше содержательных признаков включает в себя какое-либо понятие, тем меньше потенциальных объектов оно может означать. Содержание понятия “консерватизма” ничтожно и поэтому оно может быть достоянием каких угодно политических сил, в том числе взаимоисключающих. Следовательно, употребление этого понятия в контексте философских и идеологических утверждений всегда будет выглядеть весьма проблематично и любой человек, называющий себя консерватором, должен это понимать. И именно поэтому, в силу неопределенности этого понятия, его можно популистски использовать в качестве политического самопозиционирования, поскольку оно фактически ни к чему не обязывает. Самоназвание “консерватор” в этом отношении столь же неопределенно, как и самоназвание “реформатор”, и это хорошо видно по тому разнообразию интеллектуальных групп, которые маркируют себя таким образом.

Содержательная неопределенность понятия “консерватизм” сказывается на том существенном факте, что у идеологии консерватизма нет своего явного социального референта, то есть нет той социальной группы, того социального субъекта, к которому обращена эта идеология в первую очередь. Ярким контрпримером может служить идеология “национализма”, у которой всегда есть один и тот же, эксплицитно заявленный референт –  нация, причем нация этническая (национальность), поскольку политическая нация в таком защитнике не особенно нуждается. Если же взять менее определенную  идеологию “социализма”, то её референтом, по преимуществу, являются малоимущие социальные группы. Если же взять ещё менее определенную идеологию либерализма, то у неё тоже есть свои референты – это и “атомарный индивид”, требующий постоянного расширения своих прав, и всевозможные меньшинства, права которых либерализм должен отстаивать по факту их существования. У идеологии консерватизма нет своего социального референта и это одна из ключевых причин, почему это понятие до сих пор не имело явного политического успеха в нашем обществе.

Вместе с этим само явление консерватизма как идеологии принципиально вторично по отношению к иным идеологиям. Во-первых, исторический консерватизм вторичен потому, что он возник в реакцию на идеологические вызовы Модерна (Нового времени), это реагирующая идеология, которую при первом её появлении назвали “реакционной”. Если бы не было революционных и реформистских идеологий Модерна, то не было бы и консерватизма как реакции на эти идеологии.  Во-вторых, консерватизм вторичен ещё и потому, что как только он от отрицания “модернистских” ценностей переходит к выстраиванию своей позитивной программы, он тут же обнаруживает свою несамостоятельность, поскольку его позитивные ценности заимствованы из арсенала иных мировоззренческих систем. Главной ценностью консерватизма является сохранениеконсервация каких-то ценностей, которые уже существуют помимо самой консервативной идеологии и далеко не всегда отвечают её интерпретациям. Таким образом, консерватизм выступает не столько как самостоятельная идеология, сколько как определенная функция защиты одних (“консервативных”) ценностей от других (“реформистских”). Можно сказать, что консерватизм по своей природе это “военная” идеология, поскольку она призваназащищать, а не развивать определенные ценности.

Поэтому определенную идеологическую содержательность понятие “консерватизма” обретает только посредством смысловой ассоциации с конкретными ценностями, которые он призван “консервировать”. Обрести эти ценности консерватизм может только двумя путями – либо путем погружения этого формального понятия в конкретный социально-исторический контекст (ситуативный консерватизм), либо путем его объединения с конкретными содержательными идеологемами (мировоззренческий консерватизм).

 

Ситуативный консерватизм

Погружая понятие “консерватизма” в конкретный социально-исторический контекст, мы всегда получим более-менее ясное представление о его позитивном содержании, но проблема в том, что это содержание будет столь же непостоянно, сколь непостоянна сама история. Конечно, идеологи консерватизма всегда будут пытаться приписывать ему некие неизменные ценности, якобы имманентные ему, но этимологический смысл этого понятия всегда будет мешать этой задачи. Ничего не понимающий в политике человек всегда будет слышать в этом слове, прежде всего, идеюсохраненияохранительства и воспринимать эту идею в контексте данной исторической ситуации. И нельзя сказать, что это восприятие обманчиво, если иметь в виду степень концептуального осмысления этого понятия со стороны представителей нашей политической элиты, готовых называть себя “консерваторами”. Многие из них, действительно, желают сохранить не более, чем status quo, и этим исчерпывается их политическая “идеология”.

Однако даже на этом, наименее требовательном уровне понимания консерватизма его содержание все-равно вызывает очень большие вопросы именно потому, что сам status quo не может быть вечным. Если представить себе консерватизм в современной России как идеологию чистого охранительства без какой-либо историософской рефлексии, то его позитивное содержание будет тождественно той малоосмысленной квази-идеологии, которая утвердилась в нашем государстве за последние двадцать лет. Точнее говоря, это содержание ничему не будет тождественно, поскольку никакой идеологии, как эксплицитно оформленной системы ценностей, в нашей стране после 1991 года нет и, более того, можно даже сказать, что с 1991 года произошел отказ от любой идеологии как потенциально “репрессивной” системы взглядов. Все же попытки представить обществу новую идеологию “сверху”, со стороны самой власти, до сих пор носили нарочито поверхностный и не очень серьезный характер. При этом, отсутствие декларативно заявленной идеологии вовсе не означает отсутствие каких-либо идеологических позиций вообще, – в реальности мы наблюдаем не столько отказ от самой идеологии, который для любой власти мог бы быть просто самоубийственным, сколько отказ от декларирования какой-либо идеологии. Дабы не уходить далеко от главной темы этой статьи, сразу скажу, что какая-то идеология у современной России все эти двадцать лет все-таки была, и её эволюцию можно проследить. С начала 90-х годов эта идеология была, безусловно, либеральной и она остается таковой в значительной степени до сих пор. Однако в процессе своей адаптации к российской исторической реальности эта идеология обросла многими не-либеральными элементами, которые в современном смысле слова называются именно “консервативными”. В итоге можно заключить, что идеология современной России – это либерал-консерватизм, но этот факт является не следствием сознательного идеологического творчества власти, а результатом стихийного, во многом, процесса становления Новой России, пытающейся сочетать либеральные ценности с некоторыми положениями консервативного характера, без которых ни одно нормальное государство физически не может существовать.

Исходя из этого, можно было бы сказать, что консерватизм в современной России с неизбежностью означаетлибералконсерватизм, и чем раньше власть признается в этом, тем лучше будет для неё самой. Однако, если мы обратимся к тому широкому движению политиков и политиканов, которые называют себя “консерваторами”, то увидим, что очень немногие из них согласятся назвать себя “либерал-консерваторами” и, вообще, солидаризироваться с политическим режимом России последних двадцати лет. Более того, очень многие из них считают этот режим сущностно анти-консервативным и определяют свой консерватизм как сугубо оппозиционную и даже нонконформистскую идеологию. Очевидно, что подобный “консерватизм” оказывается в весьма двусмысленном положении, поскольку любой консерватизм только до тех пор остается консерватизмом, пока он призван охранять те или иные, фундаментальные элементы status quo. Отсюда возникает известное непонимание между “консерваторами” во власти  и “консерваторами” в оппозиции, оказывающимися прямыми политическими противниками. Здесь можно привести такой “кричащий” пример, как отношение к фигуре Бориса Ельцина, который до сих пор среди значительной части наших “консерваторов” по умолчанию воспринимается как символ всего самого ужасного, что произошло в России на исходе ХХ века. Многие из них не понимают, что уважение к избранной власти, тем более, стоящей у истоков нового государства, – неотъемлемый признак настоящего консерватизма. К самому Б.Н.Ельцину можно относиться как угодно, но если этот человек был первым президентом Новой России, управлявшим этим государством более восьми лет, то он автоматически становится символом новой государственности.

Антиельцинисты вполне могут возразить, что отношение к фигуре первого президента России, как и к любому другому политическому деятелю, должно основываться, в первую очередь, на моральной и идеологической оценке его личности, и в этом возражении есть своя правда, но проблема в том, что если они действительно так считают, то они должны отказаться от такого самоназвания как “консерваторы” par excellence. Вместе с этим они должны быть готовы столь же жестко оценить собственных политических авторитетов. Например, они не могут тогда требовать уважительного отношения к таким деятелям, как Иоанн IV Грозный или Сталин только по факту их правления Россией, а должны быть готовы к тому, что эти исторические фигуры, как и любые другие, будут оцениваться с точки зрения их соответствия тем или иным морально-идеологическим критериям. Иначе говоря, либо мы признаем сугубо консервативное уважение к любому историческому правителю России только по факту его правления, либо мы отказываемся от того, чтобы называть свою позицию “консервативной” par excellence. Консерватизм в современной, “либеральной” России предполагает почитание её первых президентов, её Конституции, её флага и герба, а также выработку определенной историософской концепции, оправдывающей её существование в нынешнем виде и уделяющей особое внимание к основным событиям её недолгой истории. Такое отношение означает полный отказ от уничижительной риторики в отношении современной России как некой “эрефии”, не имеющей никаких преимуществ перед всеми иными этапами русской истории. Современная Российская Федерация имеет очень много проблем, но с позиции современного российского консерватизма она должна быть чем-то принципиально лучше иных исторических воплощений России, и это достоинство должно во многом компенсировать её недостатки. Если какой-либо современный российский “консерватор” не согласен с таким утверждением, то он либо не может называться консерватором, либо он должен существенно уточнить это самоназвание и объяснить, как оно связано с отношением к современному политическому режиму.

Между тем, позитивное содержание консерватизма в современном контексте, сколько бы ситуативным оно ни было, предполагает признание конкретных исторических констант, которые легитимируют существующий status quo как достойный определенной “консервации”. В противном случае это содержание рискует быть сведенным к консерватизму “одного дня”, который превращается в собственную противоположность. Поскольку политическая ситуация всё время меняется, консерватизм без ценностных констант превращается в банальный конформизм, то есть исчезает как идеология. Поэтому можно сказать, что консерватизм перестает быть самим собой в двух полярных случаях, – с одной стороны, в случае полного отрицанияstatus quo с каких-либо ценностных позиций, а, с другой стороны, в случае полной апологии status quo без каких-либо ценностных позиций. Следовательно, настоящая консервативная идеология возникает только на пересечении неизменных консервативных ценностей и признания определенной ценности существующего status quo. Консерватор только тогда остается консерватором, когда он признает существование “вечных ценностей”, то есть декларирует определенную консервативнуюидеологию, но, одновременно с этим, признает определенные достоинства status quo с точки зрения этих ценностей, которые не позволяют радикально менять этот status на “более совершенный”. Только сочетание ценностного “этернализма” и актуального лоялизма порождает реальный консерватизм, – отсутствие же одной из этих двух составляющих уничтожает консерватизм как таковой.

Современная власть в России не занимается разработкой систематической консервативной идеологии, но она нуждается в ней и даже готова идентифицировать свою позицию с “консерватизмом”. Поэтому для идеологического обеспечения современного status quo власть все-таки нащупывает определенные исторические начала российского консерватизма, но поскольку актуальность здесь имеет большее значение, чем “вечность”, то эти  начала ограничиваются ближайшим обозримым прошлым русского народа, хорошо узнаваемым и принимаемым в его широких слоях. Таковым прошлым в сознании ситуативного консерватора оказывается не что иное, как советское прошлое, поскольку именно оно в современном российском обществе выступает как “старое” по отношению к “новому”. Если досоветское прошлое осталось достоянием архива – причем, архива, запрещенного в течение многих поколений и открытого двадцать лет назад практически с “нуля”, то советское прошлое для многих остается живой опытной реальностью, к которой можно апеллировать в политических целях. Поэтому главной основой консолидации общества в этой перспективе оказываются достижения именно советскойэпохи (Победа 1945 года, прорыв в космос, массовая культура и т.д.),легитимирующие постсоветское настоящее какпродолжение советского. Эта ситуация имеет много моральных и психологических оправданий, но в то же время она свидетельствует об интеллектуальной лени нашей политической элиты, если не сказать больше – о её идеологической капитуляции перед тем самым строем, на отрицании которого возникла Новая Россия. Если “консерватизм сегодня” – это культивациясоветского, то у нас нет никакого консерватизма, посколькусоветское в основе своей редуцируется к большевизму, а без него оно лишается всякого смысла.

Таковы неизбежные издержки “консерватизма” в современной России, если понимать его как идеологию, позитивное содержание которой полностью детерминировано актуальной исторической ситуацией: фактически он сводится к “ельцинизму” (апологии режима РФ самого по себе), а при  малейшей попытке придать ему более глубокое ценностное обоснование превращается в инерциальный “советизм” (апологию режима РФ как продолжения СССР). Собственно, в этом “ельцинско-советском” дискурсе вращается сегодня публичная дискуссия на консервативные темы, где основными критериями “консервативности” оказывается, например, отношение к фигурам Сталина и генерала Власова, как будто к ним сводится вся русская история. В этом контексте значимым оказывается только то, что сохраняется в памяти ныне живущих поколений, а то, что выходит за пределы этой памяти, игнорируется как “неактуальное”. Поэтому, например, тело Ленина до сих пор лежит в Мавзолее на Красной площади, поскольку оно “имеет значение” для “старшего поколения”, а то, что сам факт его пребывания там глубоко аморален и что есть иная историософская рефлексия, чем советская, “не имеет значения”. Разумеется, такой ситуативный консерватизм – это тупиковый путь при первом же шаге, и его тупиковость слишком очевидна для любого лоялиста, который хоть немножечко пытается оправдать свою лояльность более серьезными ценностями, чем “стабильность” и “память старшего поколения”.

Насколько серьезным и скорым будет обращение современной российской власти к консерватизму как идеологической системе, а не временному настроению, – это уже чисто политический вопрос. Однако чем дальше откладывается это обращение, тем больше проблем будет у современного российского государства по обеспечению своей моральной и идейной легитимности.

Консерватизм как бренд

Консерватизм как идеологическая система возможен только тогда, когда само консервативное настроение, ориентированное на сохранение определенных элементов status quo, объединяется с  конкретными содержательными идеологемами, имеющими не “актуальное”, а непреходящее, “вечное” значение. Только при обращении к ценностному “этернализму” консерватизм обретаетмировоззренческие основания. В этом обращении к мировоззренческому консерватизму необходимо провести очень четкую демаркацию между консерватизмом как мировоззрением иконсерватизмом как брендом, за которым скрывается определенное мировоззрение. Стремление сохранить какие-либо элементы status quo может быть мотивировано двумя, принципиально разными позициями – либо представлением о том, что эти элементы весьма совершенны в сравнении с другими элементами, и поэтому требуют необходимой консервации, либо представлением о том, что любое status quo всегда и везде достаточно совершенно, чтобы совершать какие-либо “резкие движения”. Второй тип консерватизма по своим последствиям практически неотличим от ситуативного консерватизма, но разница в том, что ситуативный консерватизм призывает к охранительству без всякого ценностного обоснования, а консерватизм как мировоззрение призывает к охранительству потому, что само охранительство позиционируется им как ценность. К охранительству (“консервации”) как ценности мы ещё вернемся, так как именно такой подход является подлинным консерватизмом, в отличие от ситуативного консерватизма и  консерватизма как бренда, но сейчас подробнее коснемся темы “брендового” консерватизма, потому что большинство существующих “консервативных” идеологий и движений представляют именно этот тип.

Наиболее отрезвляющим открытием в отношении любой относительной ценности, возводимой в абсолют, является открытие такого простого факта, что этой ценности когда-то не было. Так и самого понятия консерватизма, которое сегодня воспринимается как нечто само собой разумеющееся, когда-то не было, а появилось оно довольно поздно в европейской истории, и даже не после Французской революции 1789 года, а только уже после Наполеоновских войн, в 1815 году, когда Рене Шатобриан основал журнал “Консерватор”. Из этого можно заключить, что до 1815 года никаких “консерваторов” не было, а если они были, то ровно в той же степени, в которой могли быть представители всех остальных идеологий, возникших гораздо позже. Так же, как древние греки не знали о том, что они “древние греки’, так и консерваторы до 1815 года не знали о том, что они “консерваторы”, и не догадывались о том, что когда-нибудь их кто-то так будет называть. Более того, и после 1815 года далеко не все из тех политиков, кого мы сейчас готовы назвать “консерваторами”, согласились бы с этим маркером. То же самое касается любой другой идеологической номенклатуры, – и “либерализма”, впервые возникшего в 1811 году (в качестве самоназвания испанских конституционалистов), и “социализма”, впервые употребленного в 1834 году (в статье Пьера Леру “De l’individualisme et du socialisme”, напечатанной в “Revue Encyclop e dique”).

Как мы уже выше заметили, идеология “консерватизма” возникла вреакцию на идеологические вызовы Модерна (Нового времени) и в, определенном смысле, сама стала идеологией Модерна, но эта банальная констатация ничего нам не дает, если не осознать сам факт реакции как ключ к понимаю природы консерватизма как такового. Дело не только в том, что консерватизм вторичен, – и по отношению к тому, на что он реагирует, и по отношению к тому, что он отстаивает, – как может быть одна идеология вторична по отношению к другой, дело еще в том, что позитивное содержание консерватизма конструируется по принципу реагирования на тот “образ врага”, который он видит в Модерне. Отсюда вытекают три фатальные ошибки консервативной рефлексии, непосредственно связанные между собой.

Первая ошибка – консерватизм призывает к сохранению и соблюдению неких ценностей, которые он постулирует как пре-модерные (“до-современные”), в то время как эти ценности, если они действительно существуют, имеют значение только тогда, когда они являются руководством к действию, активным жизненным началом, а не пассивным объектом консервации. Носители тех ценностей в “до-современную” эпоху, которые сегодня называются консервативными, потому не были “консерваторами”, что они жилиэтими ценностями, а не охраняли их от веяний нового времени. Их ценностям не угрожало ничего “новое”, потому что эти ценности не воспринимались как “старые”, и их сторонники не были сторонниками прошлого против будущего, они были сторонникамивечного, а антитезой вечному может быть только преходящее, а не будущее. В этом смысле нет никаких “до-современных” ценностей – скорее уж можно говорить о “до-консервативных” (!) ценностях, которые не требовали консервации. Обратим внимание, что именно поэтому настоящие консерваторы XIX-XX веков никак не могли придумать общее обозначение для той “до-современной” эпохи, которую они воспринимали как “золотой век” человечества, и не нашли ничего лучше, чем назвать эту эпоху “традиционным обществом” или “эпохой Традиции”.

Таким образом, сущность “до-современности” в консервативной оптике сводится не к каким-то мировоззренческим положениям, а к практике их последовательного преемства от одного поколения к другому. Получается, что главной ценностью “до-современности” была сама  передача (traditio) ценностей, а не те цели, ради которых эта передача осуществляется. Консерваторы справедливо упрекают идеологию Модерна в том, что она возводит движение “прогресса” в самоцель, но сами консерваторы совершают ту же ошибку, потому что также возводят в самоцель движение – движение преемства, “традиции”, причем уже не каких-то внятных ценностей, а ценности самой “традиции”, преемствования самого преемства.   Консерватизм впадает в этот логический круг потому, что противопоставляет модернистскому принципу “прогресса” принцип “традиции”, а главным достоинством “до-современной” эпохи также считают саму “Традицию”. Отсюда возникает такое понятие как “традиционные ценности”, которые честнее было бы назвать “консервативными ценностями”. Носители  “традиционных ценностей” в пре-модерную эпоху не знали о том, что эти ценности “традиционные”, но зато носители “консервативных ценностей” с 1815 года точно знают о том, что эти ценности “консервативные”.

Вторая ошибка консерватизма – это восприятие Модерна как единого исторического проекта, порождающая, в свою очередь, третью ошибку – стремление выдвинуть “зеркальную” альтернативу консервативного проекта, который должен был бы восстановить “полноценное” “традиционное общество”.

Да, в исторически-точном смысле самого Модерна как единого проекта никогда не существовало и в европейской истории не было того конкретного субъекта, который был бы ответственен за наступление соответствующей эпохи, и поэтому говорить о “проекте Модерна” можно только в социально-философском, обобщенном смысле. Само по себе такое обобщение вполне допустимо, потому что, при всех внутренних противоречиях процесса модернизации XVI-XIX веков, мы все-таки можем выделить в нем магистральные линии, определяющие его сущность. Мы даже можем перечислить ряд конкретных политических групп и текстов, определяющих реализацию этого проекта подобно тому, как Церковь и Библия определяли развитие христианства. Более того, само понятие “эпохи Модерна” нельзя упрекать в излишней искусственности, поскольку люди, живущие в эту эпоху, знали о том, что они живут именно в “эпоху Модерна” (Нового времени). Античность не знала о том, что она – Античность, Средневековье не знало о том, что оно Средневековье – свои названия эти эпохи получили именно в эпоху Модерна. При этом, что очень примечательно, изначальное деление мировой истории на Античность, Средние века и Новое время, предложенное немецким историком Кристофом Келлером (“Христофором Целлариусом”) в 1675 году, отождествляло Средние века не с “темным” безвременьем между двумя “светлыми” эпохами, а именно с историей христианской Византийской империи. Итак, проблема не в том, что консерваторам свойственно воспринимать проект Модерна как нечто единое, а в том, что  в реакцию на вызовы Модерна консерваторы стали его сущностные признаки смешивать с теми признаками, которые вполне могли бы соответствовать его альтернативам. В итоге “консервативная” оппозиция Модерну запуталась в конечном предмете своего отрицания, а, вместе с этим, и в конечном предмете своего утверждения.

Если во всем многообразии тенденций “проекта Модерна” вычленить именно ту магистральную тенденцию, которая составляет его уникальную сущность, принципиально отличающую его от всех предыдущих “проектов” и эпох, то этой тенденцией будет вполне осознанная и целенаправленная секуляризация. Именно отказ от сакрального обоснования всех сфер человеческой жизнедеятельности и сведение их к прагматическим задачам “мира сего” или “века сего” (само слово секулярность происходит от латинского saeculum – “век”), является главным вызовом Модерна и главной, – если не единственной, – претензией к нему со стороны религиозных сообществ. Как только “консервативные” критики упускают из вида эту сущность Модерна и отвлекаются на иные его признаки, то они впадают в глубинное противоречие с самими собой, поскольку эти признаки вполне могут соответствовать их собственным позициям. Здесь возникает самый главный вопрос по отношению к самим “консерваторам” – что конкретно они хотят “консервировать” до такой степени, что готовы бросить вызов основному историческому проекту последних пяти веков?  Ведь если взять уже самые первые “реакционные” манифесты, возникшие в конце XVIII века и зачинающие консервативную традицию мысли, «Размышления о Французской революции» Эдмунда Бёрка (1790) и «Размышления о Франции» Жозефа де Местра (1796), то мы увидим там очень разные позиции, прямо противоречащие друг другу и солидарные только в отрицании французской катастрофы. Если же взять национально-романтическую реакцию первой половины XIX века, частным случаем которой было русское “славянофильство”, то она уже будет представлять собой третью позицию, существенно отличную от первых двух. И вот тут следует заметить, что мейнстрим консервативной критики XIX-XX веков в значительной степени наследует именно этой, национально-романтической линии, которая очень часто отождествляется с консерватизмом как таковым.


Консерватизм или национализм?

Поскольку существенным признаком “проекта Модерна” является его принципиальный универсализм, а его жертвой оказались очень многие партикулярные традиции и проекты, то в консервативной мысли возобладала точка зрения о том, что этот универсализм является чуть ли не основной сущностью самого Модерна, а потому подлинный консерватизм должен быть  тождественен последовательному партикуляризму: эту позицию занимали и немецкие “консервативные революционеры”, и французские “новые правые”, и многие “младоконсерваторы” в современной России. Отсюда логически вытекает апология “суверенитета” (вариант: “суверенной демократии”) как абсолютной ценности и неизбежное обращение к той или иной версии национализма, так что современный консерватизм, как правило, означает национал-консерватизм. О том, что сами идеи “суверенитета” и “национализма” принадлежат именно Новому времени и имели решающее значение в процессе секуляризации и буржуазных революций XVII-XIX веков, все эти консерваторы, конечно, знают, но пытаются совместить свой консерватизм с национализмом, игнорируя всякие противоречия между ними. Более того, современный политический консерватор (особенно – “младоконсерватор”) в самых разных вопросах социального, экономического и технического развития зачастую занимает куда более авангардную и прогрессивную позицию, чем его оппоненты из либерального или левого лагеря, так что иногда не очень понятно, в чем же заключается его “консерватизм”. Следовательно, наиболее активный политический “консерватизм” в наше время, как правило,  не что иное, как политический партикуляризм, в жертву которому легко приносятся любые иные ценности. Но только потому, что в современном, легальном политическом дискурсе понятие “национализма” звучит ещё не очень политкорректно и перспективно, многие националисты называют себя ни к чему не обязывающим термином “консерваторы”.

Как произошло это смешение понятий? Политическое мировоззрение Средневековья, как на православном востоке Европы, так и на католическом западе, было основано на соотношении двух, принципиально универсалистских концепциях – церковной и имперской. Национальный фактор, конечно же, имел в эпоху средневекового “глобализма”, как и во все времена, существенное значение, но он принимался по умолчанию и не мог быть единственным легальным основанием для оправдания того или иного суверенитета. Если же какое-либо региональное, церковное или государственное образование претендовало на полную независимость от господствующей Церкви и Империи, то оно обосновывало эту претензию не риторическим “правом нации на самоопределение”, а именно тем, что оно лучше выражает церковные и политические смыслы, что именно оно несет в себе “истинную Церковь” и “истинную Империю”. Поэтому любое стремление к какому-либо суверенитету в средневековой парадигме возможно было только через апелляцию к религиозному универсализму. Соответственно, главными жертвами секулярных тенденций Нового времени стала, в первую очередь, институция универсальной Церкви, а во вторую очередь, институция универсальной Империи. Вместе с этим секуляризация ударила и по “региональным” церквам и монархиям, легитимность которых могла быть обоснована только в рамках религиозного, христианского универсализма. Таким образом, на протяжении XVI-начала XIX веков процессы секуляризации и национализации шли рука об руку и зачастую очень сложно угадать, какие из них были первичны, а какие вторичны. Результатом этих двух, взаимообусловленных тенденций стало разрушение церковно-имперского универсализма, подписание Вестфальского мира 1648 года и возникновение “государств-наций”. Из этого следует, что до XIX века идеи прото-либерального, прото-социалистического и прото-националистического характера сопутствовали друг другу, и в этом смысле либерализм, социализм и национализм – это действительно три основных идеологии Модерна, отраженных в трех известных лозунгах Французской революции “Liberte! Egalite! Fraternite!”.

Однако в результате Наполеоновских войн, проходящих под этими самыми лозунгами, и первых шагов секулярной глобализации в XIX веке, самый поверхностный патриотизм в любой европейской стране ощутил определенную угрозу, так что идеологии патриотического и националистического типа постепенно стали наполняться реакционно-консервативным содержанием. В конфликте секулярного мировоззрения Модерна и националистических идеологий определяющее значение имеют гносеологические основания каждого из них. Секулярная идеология Модерна, особенно в своей агрессивно-атеистической версии “Просвещения”, радикально отрицала возможность иррационального и сверхопытного познания реальности, настаивая на двух основных познавательных практиках – сугубо рационалистической и сугубо эмпирической, между которыми и проходил основной философский конфликт XVIII века. Оба подхода в большей или меньшей степени могут служить адекватным гносеологическим основанием как для либеральной, так и для социалистической идеологии. Поэтому последующий в ХХ веке конфликт двух глобальных проектов, – либерального и социалистического, – это конфликт двух версий единого секулярно-универсалистского метапроекта Модерна. Либерализм и социализм не нуждаются в сверхрациональном и сверхопытном обосновании, а если нуждаются, то на той философской глубине обоснования идеи частной свободы и социальной справедливости, которая выходит за пределы публичной политической риторики. В строгом отличие от либерализма и социализма, любая минимально-патриотическая идея однозначно нуждается в иррациональном обосновании, поскольку поддерживать единство и суверенность любой страны и нации, в конечном счете, можно только через апелляцию к иррациональным началам, в том числе и религиозным. Если же идею единства и суверенности нации можно оправдать в рационально-прагматической перспективе, то только как вынужденное временное состояние данного общества, зависимого от влияния этнокультурных факторов  и потому нуждающегося в определенном учете этих факторов. В таком случае это всего лишь идея национального пространства как своеобразного “биогеоценоза”, в котором представителям данной нации простоудобнее существовать, чем в иных средах. Необходимо подчеркнуть, что это единственное рационально-эмпирическое обоснование любого национализма, которое в более-менее откровенной форме используется многими политиками, но оно никогда не может быть основанием полноценной национальной идеи, поскольку смыслом выживания не может быть само выживание. Кроме того, данная идея единства и суверенитета нации как необходимого средства для существования её индивидов, абсолютно бессмысленна для такого индивида, который не чувствует себя столь зависимым от своей национальной идентичности и готов сменить её на другую или вообще законченным космополитом. Ведь сила национальной идеидолжна заключаться не в том, что она может объединить людей, уже объединенных своими органическими связями, а в том, что она может быть привлекательной для тех людей, которые могли бы от неё отказаться. В этом заключается глубокий парадокс любой национальной идеи: для того, чтобы оценить национальное начало как благо, принять национальное начало как идею, необходимо быть достаточно трансцендированным от этого начала, осознать его не как единственно возможное условие своего существования, а как одно из альтернативных условий, предпочтенных в результате свободного сознательного выбора. Именно поэтому полноценная националистическая идеология не может быть результатом исключительно “органического” выражения национальных потребностей, но она всегда является результатом осознания этих потребностей со стороны самого денационализированногокласса –интеллигенции, которая не только осознает эти потребности, но даже придумывает их (если называть вещи своими именами). Рядовой представитель любой нации может хорошо понимать потребности своего ближайшего окружения, но, при этом, игнорировать те глобальные задачи нации, которые выходят за пределы выживания в рамках национального “биогеоценоза”. Поэтому перед национальным идеологом стоит двойная задача – с одной стороны, убедить наиболее ограниченного национальным началом представителя этой нации выйти за рамки узких интересов своего “биогеоценоза”, а, с другой стороны, убедить наиболее свободного от национальной ограниченности представителя этой нации все-таки признать национальное начало как ценность, во имя которой можно даже пойти на определенные жертвы, а в пределе – на самопожертвование.

Поскольку национальное начало в основе своей иррационально и нуждается в иррациональном обосновании, то национализм XIX века стал быстро наполняться реакционно-консервативным содержанием и искать общие основания в противостоянии рационально-секулярному универсализму Модерна. Поскольку опорной моделью консервативной идеологии стал миф о пре-модерном, “традиционном обществе”, то национальная версия консерватизма породила миф о “национальной традиции” как главной ценности общественного бытия. Так осознание “нации” какпроекта в эпоху классического Модерна XVII-XVIII веков сменилось на восприятие “нации” как традиции в реакционную эпоху XIX века. Аналогичные тенденции происходили и в церковной, и в имперской идеологии, где установка на реализацию универсального проекта сменилась на стремление к консервации сложившихся форм и защите достигнутых границ. Отсюда началось встречное движение клерикальных и монархических кругов в сторону национализма, так что уже к середине XIX века сложилась новая консервативная идеология, сочетающая в себе церковные, имперские и националистические идеи в их общем противостоянии либеральным и “левым” тенденциям. Заметим, что когда уже в ХХ веке “левые”, социалистические движения проигрывали либеральному глобализму, то они вынужденно сближались со всем комплексом право-консервативных идеологий, откуда возникает идеологический синтез “консервативной революции” 20-30-х годов и возрождение соответствующих идей после падения СССР.

Из всего вышеизложенного следуют три вывода, развивающие тему трех основных ошибок консервативной реакции.

Во-первых, поскольку секулярные тенденции XVII-XVIII вв. выступили под знаменем “обновления”, как нечто “новое”, откуда и произошло понятие Модерна, то религиозное мировоззрение стало восприниматься как нечто “старое”. Поэтому религиозная реакция на вызовы Модерна приняла “правила игры” своего противника и конфликт обоих мировоззрений превратился в конфликт “старого” и “нового”, “прошлого” и “современного”. Вследствие этого произошло не преодоленное до сих пор отождествление религиозного и консервативного, вплоть до того, что понятия “религиозный консерватизм” или “христианский консерватизм” звучат как тавтологии, а “религиозный модернизм” или “христианский модернизм” как аномалии. Так, вместо восприятия христианства как мировоззрения возникло восприятие христианства как “традиции”, и это понятие стало ключевым для всей консервативной идеологии. В конце концов, консерваторы стали выступать не столько за христианские ценности, сколько за традиции, служащие трансляции этих ценностей. Поэтому такие бессодержательные понятия, как “консерватизм” и “традиционализм”, равно как “реформизм” и “модернизм”, превратились чуть ли не в самостоятельные мировоззренческие программы.

Во-вторых, реакция на вызовы Модерна, породившая идеологию консерватизма, была в значительной степени психологической, эмоциональной, а поэтому недифференцированной, не различающей в Модерне его мировоззренческую сущность (секуляризм) и производную форму (универсализм). В процессе развития консервативной идеологии, на стадии национально-романтической реакции наполеоновской и постнаполеоновской эпохи, основным движущим мотивом консерватизма стали антиуниверсалистские, а не антисекулярные тенденции. Так в консервативной идеологии произошла подмена основного предмета отрицания, а религиозная мотивация реакции стала вытесняться сугубо националистической. Сама идеология Модерна стала восприниматься как антинациональная, а процессы модернизации как разрушающие “национальный уклад” в первую очередь. В итоге и полемика с секуляризмом, и даже критика  модернизации отошли в консервативном движении на второй план, уступив место откровенному национализму. Поэтому сегодня мы можем легко встретить абсолютного атеиста и прогрессиста, который только потому будет называть себя “консерватором”, что он отстаивает патриотические ценности в борьбе с вездесущим глобализмом.

В-третьих, так же как консерваторы практически сконструировали свой миф о “Модерне”, подменяя его первичные свойства вторичными, точно так же они сочинили свой миф о “Традиции”, о пре-модерном “традиционном обществе” как чаемом идеале. При этом, этот миф складывался из тех начал (“мифем” по К.Леви-Строссу), которые только в XIX веке оказались по одну сторону баррикад в противостоянии Модерну, хотя до тех пор находились друг с другом в очевидном конфликте. Мало того, что оппозиция идеологии Модерна значительно примирила между собой клерикальные и монархические круги, она также присоединила к ним националистов, вдруг оказавшихся блюстителями средневековых устоев. В России этот синтез был выражен в известной формуле графа Сергея Уварова “Православие, Самодержавие, Народность” (1833 г.), которая сегодня многим консерваторам кажется само собой разумеющимся выражением “триединых” основ русского “традиционного общества”. В то же время, когда за последние два столетия интересы клерикалов, монархистов и националистов расходились, консервативная идеология терпела очевидный кризис, поскольку не могла найти четкую опору в той или иной социальной силе, ведь именно консервативная реакция на вызовы Модерна была тем общим импульсом, который позволил церковной, имперской и националистической идеологии обрести временный синтез.


Консерватизм как мировоззрение

В результате этих рассуждений можно прийти к выводу, что красивое слово “консерватизм” в современной политике означает либо ситуативное стремление к сохранению status quo, не требующее никакого содержательного наполнения (ситуативный консерватизм), либо набор противоречащих друг другу идей, удобно скрывающихся под этим словом (брендовый консерватизм). В сегодняшней большой политике очень трудно добиться успеха, декларируя себя “клерикалом”, “монархистом” или “националистом”, но зато можно назвать себя “консерватором” и не иметь проблем с политкорректностью. Поэтому нужно очень внимательно относиться к любому политическому проекту, выступающему под брендом “консерватизма”. Между тем, если возможно себе представитьконсерватизм как мировоззрение или хотя бы как мировоззренческую позицию, то его можно свести к элементарной максиме о том, что никакое изменение данной реальности не стоит уничтожения этой реальности, потому что данная реальность сама по себе важнее любого проекта её изменения. Соответственно, подлинный модернизм сводится к максиме о том, что данная реальность сама по себе не стоит никакого сохранения без её изменения. На первый взгляд обе максимы звучат весьма ригористично, но они имеют силу последнего аргумента каждой из этих сторон. Естественно, сразу возникают вопросы – о каких конкретно “реальностях” и о каких конкретно “изменениях” идет речь?

 

Если речь идет о тех или иных внешних формах социальной жизнедеятельности, то вряд ли нужно напоминать о том, что если они не выполняют необходимые функции в системе этой жизнедеятельности, то они обречены на исчезновение, а их искусственное сохранение превращается в “музейное дело”,  довольствующееся созерцанием сохранившихся форм. Именно поэтому консервативный пафос очень часто обусловлен чистоэстетическим созерцанием, причем, эстетическое господствует в нем над этическим. Вспомним, что именно эстетические переживания часто двигали романтиками и неоромантиками XIX века, в то время как либеральные и левые движения апеллировали, прежде всего, к рассудочной и моральной способности человека. Более того, консерваторы не редко любят подчеркивать свой иррационализм и имморализм в угоду политическому панэстетизму, не понимая тем самым, насколько они дискредитируют свои позиции в сознании стороннего наблюдателя. Основная задача консерваторов состоит в том, чтобы объяснить современному человеку – зачем ему нужно сохранять то или иное явление, которое возводится консерваторами в особую ценность. Это объяснение может носить прагматический характер, когда существование этого явления становится необходимым для поддержки иных, более значимых ценностей, а может носить сугубо идеологический характер, когда существование этого явления ценно само по себе. Таким образом, консерватизм не должен всё время рассчитывать на очередное поражение либеральных и левых идей, и служить “запасным вариантом” для общества на время “передышки” от модернистских экспериментов. Консерватизм должен предлагать перманентную программу ценностных преобразований, достойных самих по себе, а не в сравнении с либеральными или левыми проектами. Иначе говоря, консерватизм должен выйти из режима вечного реагирования и задавать собственную “повестку дня”. Конечно, такой подход предполагает переход от принципа консервации к принципу обновления и фактически означает самопреодоление самого консерватизма, но если этого самопреодоления не происходит, то тогда консерваторы должны честно признаться, что их историческая миссия сводится к функциивечного тормоза и не более того. Между прочим, очень важной, жизненно необходимой функции, потому что в отсутствии тормоза любая движущаяся система, каковой является и государство, и гражданское общество, может просто погибнуть – погибнуть в самом прямом, буквальном смысле. Но каждый ли консерватор готов ограничить себя именно этой миссией?

Если политический консерватизм можно разделить на три типа –
1) ситуативный,
2) брендовый и
3) мировоззренческий,
то каждый из них может иметь бесконечное число подтипов, связанных с теми конкретными онтологическими системами, которые оправдывают консервативную стратегию. Если взять консерватизм в его наиболее чистом мировоззренческом виде, как идею сохранения существующих социальных реалий любой ценой, то ему в наибольшей степени будет соответствовать чистоязыческая онтология, в которой только и возможен принцип “чем древнее, тем лучше”. Именно в языческой онтологии, где история мироздания интерпретируется как постоянное удаление от “райского” совершенства к “адскому” несовершенству, где нет представления о личности и любое личностное вмешательство в “естественный” ход истории нежелательно, консерватизм получает своё полное философское обоснование. Именно поэтому такие эксцессы консерватизма, как – 1) обрядоверие в церковном контексте, 2) поиск “истинной сакральной крови” в контексте монархической легитимности, а также 3) поиск “подлинной национальной крови” в контексте политического национализма напрямую сопряжены с языческим мировоззрением. Сторонникам этих крайних позиций рано или поздно приходится выбирать между христианством и язычеством, и если они не готовы на столь честный выбор, то им приходится придумывать гибридные идеологические модели, которые так часто можно встретить в среде радикальных консерваторов.

Христианство по своим онтологическим установкам не консервативно и не модернистично. Существующее бытие и такая его важнейшая часть, как человек, изначально благи, что выражено в знаменитой оценке Господом Своего творения – “И увидел Бог всё, что Он сделал, и вот, хорошо весьма” (Быт 1:31). Дальнейшее совершенство человека по пути его обожения не предполагало никаких социальных реформ и революций, и в этом смысле мировоззренческий консерватизм может найти определенное обоснование в Христианстве. Но мы знаем, что, во-первых, уже в своем райском состоянии человек должен был совершенствоваться дальше, получив целый ряд заданий от Самого Господа (Быт 1:28, 2:15, 2:19), а во-вторых, даже своё райское состояние человек утратил вследствие грехопадения, так что за него “проклята земля” (Быт 3:17) и “вся тварь совокупно стенает и мучится доныне” (Рим. 8:22). При этом, само Христианство, религия Нового Завета, исполнено пафосом Новой Жизни, “жизни будущего века” и Сам Христос говорит в конце времен – “се, творю всё новое” (Откр. 21:5). В этой онтологической ситуации призывать к принципиальному “онтологическому” консерватизму представляется весьма сомнительным, потому что не очень понятно – что конкретно в этом грехопадшем мире достойно сохранения? Зачем любой ценой сохранять бренд “консерватизма”?

 

Неоконсервативная миссия России

Вне христианских смыслов любой политический консерватизм обречен на вырождение либо в бесцветное ситуативное сохранение status quo, либо в брендовое прикрытие откровенного язычества, а если вспомнить, что современный консерватизм, как правило, сводится к этническому национализму, то обнажение его языческой сущности представляется вопросом времени. Можно прямо констатировать тот факт, что в современном европейском консерватизме наблюдается очевидное противоречие междууниверсально-христианским и национально-языческим началом, где второе всё больше вытесняет первое. На первый взгляд эскалация национализма и неоязычества в современном обществе кажется маловероятной, но если мы вспомним реальную ситуацию современной европейской цивилизации, зажатой между секулярно-либеральным глобализмом с одной стороны, и экспансией исламского универсализма с другой стороны, то угроза национал-языческой реакции покажется весьма реальной.

Означает ли это, что само понятие “консерватизма”, столь подробно деконструированное нами в этой статье, можно похоронить? Ответ на этот вопрос зависит от подлинной мотивации тех, кто хочет его использовать. То, что термин “консерватизм” остается оптимальным прикрытием для любых национал-экстремистов, пытающихся прорваться в политическую элиту и то, что его можно относительно удачно использовать в популистских целях – это объективный факт, но для соответствующих сил всё вышеизложенное рассуждение вряд ли имеет хоть какой-нибудь интерес. Не все ли равно как называться для них, лишь бы достичь власти? По всей видимости, вопрос о правомочности использования бренда “консерватизм” наиболее остро стоит для христианских сил, а если говорить в сухих политологических терминах – для сторонников клерикализма иполитического христианства (независимо от конфессиональных различий). И вот в этом контексте термин “консерватизм” все-таки может получить свое концептуальное оправдание, если основным объектом сохранения считать само христианство или, шире,христианскую культуру и христианскую цивилизацию. Вопрос о том, как определить понятийные границы “христианской цивилизации”, выходит за рамки этой статьи, но в любом случае можно сказать, что речь идет о такой цивилизации, для которой, по меньшей мере, ценности и императивы Нового Завета сохраняют своё авторитетное значение. Поскольку само христианство, хоть в какой бы то ни было степени, остается неотъемлемым началомевропейской идентичности, то можно также сказать, что задачиполитического христианства и честного европейского консерватизма, стремящегося сохранить именно европейскую культурную идентичность,  очевидно пересекаются. Именно поэтому христиане могут использовать в политике бренд “консерватизма”, но для того, чтобы отличить его от банального охранительства и столь же банального партикуляризма, желательно прибавлять к этому термину уточняющие прилагательные. Если не придумывать какие-либо специальные неологизмы, то достаточно привести два удачных примера, когда в тех же самых целях некоторые консерваторы на Западе называли себя “неоконсерваторами”, а некоторые правые – “новыми правыми”. Не так важно, с какими конкретными силами стали ассоциироваться эти термины за последние тридцать лет, ведь их никто не может монополизировать и сами они могут сколько угодно наполняться новыми ассоциациями, – важно, что они добились своей главной цели: растождествиться с теми маргиналами, которые превратили “консерватизм” и “правое” в синоним социальной закомплексованности и  исторической неадекватности.

В заключение обратим внимание на то, какое, неожиданно удачное место в этом идеологическом контексте занимает современная Россия. И секулярно-либеральный проект Запада, и исламская экспансия с Юга, и национал-языческая реакция изнутри Европы однозначно похоронят европейскую  цивилизацию и только Христианство остается её последней реальной опорой. О неотъемлемом значении Христианства в вопросе европейской идентичности довольно часто говорят ведущие представители Русской Православной Церкви, начиная с самого Патриарха Кирилла. Здесь открываются очень серьезные перспективы для самой России, которая в контексте спасения европейской идентичности неожиданно для всех и для себя самой может оказаться чуть ли не её последним оплотом.

Отстаивание христианской европейской идентичности – это третий путь между национальным изоляционизмом и либеральным глобализмом. С одной стороны, путь национальной изоляции для любой страны европейской цивилизации, включая саму Россию, абсолютно нереализуем и не имеет никакого оправдания в христианском мировоззрении. С другой стороны, открытость миру и готовность жертвовать собственным суверенитетом без наличия твердого культурно-идеологического стержня может обернуться национальным самоубийством. При этом, мы знаем, что русская православная культура, при всем своем своеобразии, остается частью более общей, восточно-христианской, восточно-европейской культуры, причем, ведущей частью в силу исторического значения и геополитических масштабов влияния России и Русской Православной Церкви. Эта восточно-христианская, восточно-европейская культура образует, как минимум, половину общей христианской европейской культуры, и вряд ли нужно объяснять, почему без этой половины никакая “Единая Европа” невозможна. Одновременно с этим необходимо уточнить, что христианская европейская цивилизация – явление значительно более широкое, чем лишь пространство Европейского континента. Эту цивилизацию очень сложно поставить в один ряд с другими (исламской, индийской, китайской и др.), потому что, обладая достаточно внятными отличительными признаками, она настолько масштабна и влиятельна, что скорее представляет собой определеннуюметацивилизацию, внутри которой можно выделить отдельныесубцивилизации. Колоссальной ошибкой было бы отождествить эту метацивилизацию с одной только Западной Европой, представляющей сегодня секулярно-либеральный проект ЕС, который сам по себе не только не может быть единственным выражением Европейской идеи, но во многих отношениях является её вырождением.

В сложившейся ситуации именно Россия, будучи восточным полюсом европейской христианской цивилизации, обладая достаточным геополитическим потенциалом и будучи абсолютно свободной от секулярного тоталитаризма западной политкорректности, может выступить основным инициатором борьбы за сохранение и укрепление подлинной европейской идентичности. Именно Россия должна предложить проект альтернативного, “консервативного” Евросоюза, где ценности христианской культуры будут иметь не меньшее значение, чем ценности утопического либерализма для нынешнего ЕС. Важно отменить, что речь должна идти не просто об объединении “православной” или “восточно-христианской” цивилизации, но это должна быть инициатива, обращенная ко всем странам европейской идентичности по всему миру. Именно этот проект, с одной стороны, отвечает либерально-консервативному курсу современной России, а с другой стороны, напрямую отражает представления о её вселенской миссии как наследника Византии, как того самого Третьего Рима, который не должен замыкаться в себе, а должен служить защите христианских ценностей во всем мире.

Только на этом, универсально-миссионерском пути России какоплота христианской европейской идентичности русский консерватизм может обрести подлинное богословское оправдание и реальное политическое влияние, избегая крайностей маргинального экстремизма с одной стороны, и конформистской бесцветности с другой стороны. Фактически этот выбор можно было бы назватьрусским неоконсерватизмом, поскольку он сочетает в себе последовательную защиту традиционных ценностей православного мировоззрения и миссионерскую экспансию этих ценностей во всем мире.